развесистая и изрядная
где героиню уже начинают топить в пафосе, и в целом понятно - куда она идет и чем кончится
а также поклон советскому кино про разнообразных неуловимых. и паровоз - но как в истории про это время без паровоза?
который все-таки уедет. и все-таки полетит в откос
и да - в этой истории как-то слишком много Алексеев. Ну упс)
*а дальше я кажется прервусь, потому что чо-то кажется что мне передохнуть таки надо)
***
Странно было думать: то, что держалось-удерживалось - год, и год, и другой, среди поражений и потерь, новых, новых и новых - треснуло-то внезапно, с победой. Небольшой - и все-таки победой.
…Побег ну, предположим, Николая, ну, предположим, Змиева, и черт его знает, в каком там городе… (Но круг замыкается, и из него не так далеко до Дубравника – и немного ближе – до моря…) …ну почему бы в наших краях не повторить, вдруг сможем? - удался блестяще. дальше?Ни одна шестеренка зря не провернулась, ни одна передача не подвела - ни парень в дальнем конце улицы, сигнальщик, ни песня баб на толкучке по другую сторону Тюремной площади, ни двадцать их там что ли шагов до в нужный миг рванувшей коляски (вдогонку были выстрелы, свои, чужие? - не попали - так свои). Не подвела и внезапная похоронная процессия - богатая, с каретой – тянулась-ползла прямо к кладбищу, заперев надёжно, поперек, улицу, вдоль которой уносили - унесли - быстрые кони залетного гостя...
…Ты знаешь: ты прибываешь туда с самым ценным. Что с тобой осталось. Что выбранное лицо одобрено... взвешено и найдено... подходящим. С безобидной телеграммой. С текстом: «Ольга, выпускайте птиц».
...И обсуждали уже, спорили, говорили про любовь намеченного к отдельным постановкам, смаргивала - видела залитую светом фонарей Театральную Дубравника, прикидывала - видимо бы дамой, видимо бы с крыльца...
Но приехали с севера, проскользнули в город, сказали: к вам переводят Николая Змиева, надо спасать. Там-то посмеялась тихо: есть польза в подписях - пара статей перенабрана, пара десятков - прочитана, вот ты и знаешь, кто такой Змиев. Вот и отложили. Да и кто бы ни был — это точно полезней, спасать. Остальное подождет. Собирали, думали, как-то передавали письма, собрали, сработало.
Где была? - на своем месте. Что делала? - то, что надо. То, что пришлось. Как сделала - а вот сейчас дойду, увижу, хорошо ли...
Весна, и уже не самая ранняя, первый месяц вот-вот и кончится, а холодная какая-то, слишком, тут бы уже пора самым смелым цветам расцветать, а нет – висит в небе туман, желтый, душный, холодный, свистят сквозь него, за рабочей слободкой, паровозные гудки… А у нового кладбища невесть какого города, что в народе пока Холерное, официальное Иванниковское не прижилось, и вовсе уныло - раскисли дороги, расхлябли, ветки еще голые, гнезда омелы на тополях, вороны - собаку что ли дохлую клюют. Ковыляет по хляби мимо всего этого горькая-горькая видно вдовушка, немолодая, небогатая, до кладбищенской сторожки, известно, о чем договариваться… Вот вдвойне не повезло ей - и так без кормильца осталась, а за то, чтоб копать могилу в такие-то хляби вчетверо небось сдерут. И что в узелке у нее известно, ну а если и обед, так чего - мало ли, где работу работать приходится, давясь слезами, и ужин нести - тем, кто у нее там по лавкам.
Ну то есть – ты идешь.
А за дверью дальней, не конторской стороны сторожки - искристое веселье, пьяное без вина. Новый человек, высокий, острый и зеленоватый в этом-то свете, особенно в беспорядке венков, лент и всякой пыльной ерунды, что сдается напрокат, а так поразвешена везде, это, конечно, Змиев, и он хохочет - так, что едва не качаются дурацкие траурные ленты:
- А он мне и говорит: чорт ты старый, что ты в последнем письме ей велел написать? Что из тюрьмы выйдешь прямо на кладбище? Вот туда-то я тебя и везу. И привез! – и смеется, и толкает под бок сидящего рядом своего товарища. Это он тогда приехал в город, это он разговорил вашего Старшого, и дальше решили – надо – совсем надо… А имени его ты не спросила, поначалу для себя звала Северным – потом – это он уже пару раз стал появляться здесь, да в слободе в форменной фуражке – Машинистом. Это он сидел, погонял коней летящей по утренним улицам коляски. – А нет бы в лучшем ресторане скрываться, а? Шампанского сейчас бы… две бутылки. Ветчины знаешь – вот такой кусок. Розовый. Со слезой.
- Ну, чего нет… - это Санечка. Их двое, Саня и Сеня, Санечка и Сенечка – это про себя, а Сенечка еще и с обидной кличкой «Сдрейфил». Не близнецы. Погодки. Сыновья владельца более богатой конторы Оскаровых, тоже – предоставляющей плачущим и желающим всякий скорбный скарб… Старшой-то изображает, что конкурент. Не ахти изображает – ну а много ли желающих, на Холерном? И много ли денег у тех желающих. Санечка и Сенечка, сыновья Оскаровых, скорбные грозные возницы погребальной кареты… Похороны те были настоящими, но мальчики… они-то были с вами – и как помогли, свели – когда открываются ворота не Холерного, Богоявленского, самого дорогого из городских кладбищ, что и не так далеко от вашей цели, и дорога-то туда одна… Долго ли придержать карету, тем более, что самые богатые колбасники города оценят – помедленней, попышнее, и пролетит перед процессией бешеная коляска, и запутаются в ней первые верховые, поднятые догнать… Шанс, на самом деле был один, один неизвестно к чему – а у них он еще и первый, и в другой бы день эти двое бы еще как галдели, но сейчас не продолжат. Смотрят.
- А ну стоять, черти! – а вот это уже ты. Закрывая дверь. Поворачиваются все – но вообще ты им, Санечке и Сенечке. Продолжая дальше. – Опять по третьему разу спитой чай заварите? На шестом чаинки всплывут: на жлобов посмотреть. Вытряхивайте, свежий принесла. И не только.
«Николай будет голоден», - зачем-то говорит тебе Старшой раньше. Гораздо раньше рассвета того дня. Когда еще никто не знает, что будет – и ты знаешь, зачем… И киваешь – сделаю.
В узелке – картошка, каленые яйца, полбуханки хлеба, и да – колбаса. Ты уже шла сюда потом, вымытой что ли, от того ли в голове зазвенело, или от того, что как раз в оставшиеся монетки укладывалась. То ли, может быть, вот и потому, что как видела – как упрется палец вытащенного Змиева:
- Колбаса! О, еда пришла!
- Между прочим, не еда, а Ольга. Андреевна, - хмуро говорит, поднимаясь из подпола, Старшой. – Деятельное участие, кстати, принимавшая в вашем побеге.
Старшой хмурится. Старшой отчетливо недоволен, хотя вот пока – все удалось, что могло удаться. И понятно, почему.
…Ну куда тебе сейчас шампанское, соколик? Если ты сам – брызжешь, рассыпаешься на всю округу – звонким, хмельным, в голову шибающим куражом. Вон, Санечке и Сенечке шибающим так точно. Пока торжественно приподнимаешься, высказываешь что-то вроде: «Рад вас видеть, Ольга… Андреевна», - изображаешь какое-то подобие поклона, стряхиваешь с ближайшего стула чуть поржавевший венок с пыльными цветами: «Позволите… лучшее место? И лучший кусок? – это, тем временем, уже отпиленные куски колбасы. – Сам-то я больше… лучше по картошечке…»
И как тебя можно понять. И это плохо. Очень плохо.
Даже не потому что глупо, дико неловко внутри этой… здесь-то вот, в домах без адресов между людьми без имен, как ее, и слово-то долго ловишь – наигранной, дурной любезности, кажется, липким слоем оседающей на обветренных губах и костяшках пальцев.
Потому что такой кураж…
Течет, бежит, легкая синяя искорка, потрескивает, сейчас, еще чуть-чуть – добежит и всё грохнет, отзовется, огреет – гулкой волной в кости, болью в уши (…вроде тебе неоткуда это знать… но кто ж тебя знает), и то, что некогда было крепким, было живым, взлетит – и осядет обратно. Мертвыми, глухими обломками, пылью…
А все ведь еще далеко не кончилось. И то, что начинается – будет только сложнее.
(У тебя, увы, некоторое противоядие от того куража есть. У Старшого тоже. Надо думать, есть и у хмурящегося сейчас, глядя на товарища, Машиниста. У тебя – простое: надо просто представить. Не написать – развернуть письмо – и представить. Как будет проклинать Оскаров-старший. И молчать старшая Оскарова. Если два вот этих, шальных от удачи, юнца попадутся. А дальше вертится машина, шипят шестеренки, поправляют тебя злым хищным шепотом. Когда. Ничуть не «если»…)
Будет куда сложнее.
Потому что – вышла-то у вас. Та еще оплеуха.
Долетела пташечка… ой, простите, доползла ядовитая гадина, аспид агитаторский – то-то и прозвище взял себе такое: Змиев – и не куда бы вы думали, да как бы не в самое сердце державы, в дело корабельное… И давно бы наградить его за дела его, таким орденом, чтоб ни вздохнуть ни переварить не мог… Только торопиться не надо: глядишь, без своей награды сволочь не останется, тут дело куда более серьезное – повытрясти надо, повыспросить, сколько их в наших краях было, таких аспидов, рассеял ли уже кладку свою гадючью, со сколькими разговаривал, и кто на какие речи отвечал...
А что отпирается, еще бы ему не отпираться - так у нас ко всяком замочек ключ найдется. Вот из тех, что стальное перегнет и каменное рассыплет. Держали Змиева в подарок специалисту многообещающему, прокурору Алексею Георгиевичу Матурину, из молодых, да злых до дела, а до этих вот аспидов – втройне злых. Подарочек привезли – столичной штучке, из самого Петербурга дня через три прибыть должен, дело разбирать, а то больно скандальное. Говорили: умён и хваток, этих больно несгибаемых не то, что в дугу гнет - в пружинки завивает.
А не пришлось. Держали - а на тебе. Подхватило, значит, гнездо гадючье, уволокло... Змиева - в норы свои змеиные, ищи его заново...
И будут искать. Землю носом рыть будут…
«Будут искать. Будут усиленно искать. Надо вывозить», - это знают все. Это считают все. Да и он сам считает, надо думать. Или будет. Когда отхлынет вот этот первый, кружащий голову кураж.
Сказать-то - на какую-то очередную непонятную вещь собираешься другое. Что-нибудь вроде: «Прекращали бы вы, Николай...»
Но он повернется. Тень поползет - по висящим завалам разной траурной ерунды. В голове щёлкнет. Давнее, давнее, ох, какое давнее. Вытянулся. Обрел выправку, ее заметно, и все заметнее. И все же остался - все так же светел, слегка встрепан. И лопоухим остался.
Поздно ты придушишь сорвавшееся с губ:
- Лёшка? - и по тому, как повернётся, как сверкнёт, как посыплется за спиной - ненужный, взрывоопасный злой кураж, точно уже поймешь - не ошиблась. - Простите, Алексей Ефимович... не помню фамилии? Когда-то из Заречного? - рассыпается кураж, слетает, сменяясь - простой человеческой усталостью... и которая сейчас силится - и никак не может вспомнить. - Надежда. Учителка из Красной Горки. Дай бог ноги то..?
- Надежда Андреевна... ох - так вы живы? Всё это время?.. - и потом еще поглядит, голову набок склонит. - Ни за что не узнал бы. А вы прямо сразу…
Остальные почему-то остаются. За кругом. Не вмешиваясь. И Машинист, кажется, немало удивлён.
Это зря — это почти поиграть – с шуршащей искоркой того куража:
- Постарела? - а может быть, проверить: погасла? И продолжать, и вы говорите встык.
- Я б сказал - заточились...
- Дай бог ноги-то, а, Алексей Ефимович?
- Мне бы, знаете, яблочка сейчас... спелого такого, сочного, зубы запустить, чтоб хрустнуло... — это продолжает... Змиев, как приглашая всех в круг беседы обратно. Но какие сейчас яблоки: весна же. И дальше... чуть ли не так же мечтательно. - Только бы к морю выбраться. Море корабела не выдаст.
- Ты фельдшер, Николай, - поправляет его Машинист, и это точно - старая дружеская шутка. И хмурится потом. – Ничего. Вывезем. Выкусят. Так, где у вас пока Николая положить можно?
Слышно, как скрипят ступеньки спуска в подпол. Слышно, как отчетливо и коротко смеется Змиев: «Вот это да!.. Чтоб уже одним махом?»
Нет. Не лаборатория. Библиотека.
Вы в общем очень быстро находите общий язык тогда – со Старшим. Вы в чем-то похожи. Только, наверное, там, где у тебя перед глазами шуршит – тогда еще все-таки шуршит – по страницам карандашик, у него переворачиваются, и тоже шуршат, уже отпечатанные страницы. «Видели бы вы, Ольга, какая у меня библиотека была. Вся комната до потолка, знаете. На стремянку лезть. В три ряда», - и вздыхает Здесь-то, в подполе, меньше. Но, наверное, тоже. Не за год, не за два. Все – что взлетало, переходило, переносилось, затаивалось – обретало дом здесь, стопками, в полумраке.
- Спирт? – следующим вопросом смеется Змиев.
- Керосин, - хмуро возвращает Старшой. – Но вы правильно поняли, затем же. Чтобы если что – одним махом…
- Не будет спаться – почитаю? Я осторожно…
Ты не прислушиваешься. Снаружи стемнело – и рано или поздно в сторожку проскальзывают оставшиеся двое. Анна и Золотарников. Второй – сигнальщик. («…Фамилия. Вы только не смейтесь». «У меня когда-то ученик с такой фамилией был. Давно. Ничего такого» .)
Каждый приносит вести. Ожидаемые. Ожидаемо дурные. Конечно, город наводнен. И, конечно, это наводнение будет только подниматься и подниматься. Патрули, обыски-поиски. Ну, пусть идут на все четыре стороны. Кто на Богоявленское, кто туда, куда унеслась коляска, кто куда-нибудь за Тюремную площадь, а еще лучше в самый Стожок понюхают, им полезно.
Ты уже остаешься в сторожке. В конце концов, это тоже дело, которое надо доделать. Посмотреть, что там принес Золотарников - пишет он вполне хорошо, ну, тяжеловесно. И - о, да - попытаться объяснить Сенечке, что ой как не все образцы, что лежат стопками - там, где храпит Змиев — это достойные подражания образцы.
- Без подробностей, дорогой мой Золотарников, - дочитав, проговариваешь ты. А молодец, да. За весь этот день и успеть набросать... - Ты же понимаешь - мало ли куда это в итоге улетит, мало ли кому надо будет бежать, - смотришь, как он сворачивает листки, как они исчезают - неплохо, неплохо. - И с тебя вторая часть. Про совсем успешный побег. А пока рано.
- Сглазу боитесь, Ольга Андреевна?
- Нет. Стою, знаете, за полную достоверность, а пока она у нас там, - тихо так, в пол-движения, показывая, вниз. Туда, где еще вдохновенней храпит Змиев. - Так что вот вас, Сенечка, простите, Сеня (...это я еще имена не путаю) - я сейчас буду трясти. Долго. Чтобы вытрясти из вашей прекрасной головы вот эту... высокопарщину, и где вы ее успели набраться, хороший мой?
Сидит. Глазами сверкает. То на Золотарникова, то на Анну. Не повезло ему. Сунулся - через старших товарищей показать и свой листочек... Сидел, хороший мальчик, слушал, что говорили вы со Старшим. Решил словами изложить. Местами стихами. Плохими. Которых кто только не писал в шестнадцать лет.
- Простите мне, дорогой мой человек, но если вы решите в это ввязаться - пишите, исходя из того, что бумага - это чаще всего сложно и дорого, шрифт всегда много весит, его всегда мало, и всегда нужно время, чтобы набрать. А в револьвере только шесть патронов, и они тоже... дорогое удовольствие, - видно, что Сенечка краснеет, хорошо так, до ушей, и дальше уже будет лишняя трата, как будто удостовериться, попал или нет. - И поверьте, за то время, что нужно, чтоб произнести одну эту строку - в двадцать слогов (...ты решаешь щадить, щадить и не читать, подробно, беспощадно, с выражением - а то могла бы - что, не учителка? ) - до вашего героя уже успели - добежать и взять. А у вас их, простите, шестнадцать. Строк. И знаете... вот об этом я совсем не успею подумать...
- А о чем вы бы... - начинает Сенечка, сбивается. - Ольга Андреевна, а о чем... тогда думаешь? Я ведь сегодня слышал... вы ведь?
Вот ведь... любопытный. Вот ведь если так и сказать... О том вот, например, что чёртовы тряпки и платок намертво пропитал запах гнилой и варёной, с тем вместе, селедки, и вот сейчас как вывернет... вместо всего (...боже, но не могут, не могут люди такое есть и так жить... даже если делают - все равно не могут, не должны! ) Но Сеня-то Оскаров, наверное, никогда...
- Ни о чем, Сеня. Думать можно, пока ты стоишь и ждешь (враньё: что ты там успеешь подумать, кроме «когда ж оно грохнет»...кроме «боже мой, пусть он уйдет» ). Или когда тебя ведут (худшее вранье: ты и не знаешь как это... и не узнаешь). А когда уже вышел и идешь - некогда. Просто считаешь шаги. Свои и чужие. И знаете, Ванечка... ой, простите, Сеня - если уж совсем - руку на сердце - вообще вот это никак не надо... воспевать. Это только кажется, что осмысленно и красиво, а по правде - так. Объявление с завитушками. Заполнить пустоту в конце полосы. Воспевать... надо бы, наверное, то, чем люди живы. Хлеб, знаете, насущный. Даже когда он картошка. А это так, баловство... пирожное в ленточках по полторы рубли - знаете, с кофием, ложечкой... Хватит с нас, если затеете, и ма-аленькой заметки. Договорились?
...Кажется, где-то здесь ты смотришь вниз. А сторожка стара, продувается насквозь и щели в палец везде. Сквозь них и видишь. Что снизу, в подполе, у Змиева - свет.
- Ольга Андреевна, а вы нам это... не запишете?
Это не Сеня. Не Золотарников. Анна.
Ты знаешь, что переглянутся все трое - когда продолжишь:
- Давайте. То есть, давайте чем - и где записать. И что.
...У тебя-то плохая весть была раньше. Мелкая, скучная. И настолько привычная. До того, как идти сюда, к кладбищенской сторожке, все-таки зайдешь - на свою «чистую» квартиру... крохотную меблированную комнатку, конечно. Соблазн окажется неодолим - но какое это все-таки удовольствие - переодеться. Старая, мягкого простого полотна, но - как хорошо-то - чистая нижняя рубашка, просто чистая рубашка... Выйдешь - нарвешься на хозяйку: и как она будет курлыкать, и что - уже привычней привычного. Ну да, понимаю, проверка, списки, паспорта, и мой, конечно, отослали тоже... Ну то есть, надо рассчитывать, день-другой обернуться телеграммам, а отправят, конечно, отправят, после такого-то, выяснят, что нет в том славном городе такой, и никогда не было... Значит, опять уходить.
И на этот раз, не иначе, насовсем. И надо навести порядок. Будет небольшое искушение запереть ящик стола и забрать с собой ключ - так, вот этого бестолкового куража ради. Но не сделаешь. Взломают еще, неаккуратно, а людям жить еще и на свои деньги чинить.
…Когда эту комнату вскроют – а ее вскроют, дней через пять, не высаживая двери – хозяйкиным ключом – ничего желаемого не найдут. Вообще много не найдут. Что-то там вроде двух предметов носильного платья, летние туфли – и в ящике, да, незапертом – хорошо заточенные карандаши. Их снова четыре. И две тетрадки. В первой не хватает нескольких верхних листов. И все.
Для ребят – ну, раз просят, запишешь. Найдут, увы, перо и чернильницу. Будет бежать перо, шуршать, укладывать цепочку буковок. На обороте какого-то там кажется счета. За венки. Почерк не испортился, только наклоняешься ближе к свету. Поэтому, когда ставишь последнюю точку, Золотарников говорит тихим шепотом – ровно над тобой:
- Ольга Андреевна, я… хочу спросить. Но вы… все, все вот это нам объяснив – вы хотите сказать, что все равно пойдете?
- Разумеется, пойду, хороший мой, - проглядеть написанное и, пожалуй, улыбнуться. – Я должна, в конце концов, доесть – это свое пирожное.
В этот миг ты его просто видишь – вот прямо на листе перед собой. Маленькое. Сверху с зеленоватым – мятным, наверное, или фисташковым, кремом. Чем-то похожее на маленькую шляпку госпожи Щукиной. Как бы не таким кумушки Дубравника пытались тебя угостить… тогда.
Снизу, у Змиева, продолжает мерцать свет. Спал бы он уже.
***
- Ольга, но почему Корсаков? – со Старшим вы находите общий язык быстро. Слишком быстро. Как бы не день на третий спросит.
Услышит – как в ответ задумчиво, нараспев:
- Ну а почему бы нет? Цельный генера-ал. Губернатор. Достаточно громко… Ну, мы конечно… но на одну меня и генерала хватит, - и будет смотреть, смотреть и не качать головой, и можно же понадеяться – видит. Нет там никакого вот дурного куража и лихости нет, все давно отгорело и отплавилось. В одну литеру легло. Не буковку – точку. Увесистую, свинцовую. Ну в конце концов, как это – когда уже все, что надо, дописано – без точки? – Неплохой человек, говорят. Местами страстный театрал. Сердце, опять же, говорили, есть. Если есть – значит, можно попасть…
Ты ведь тоже то ли слегка моложе меня, то ли немногим старше, Старшой. Только надо думать, надо надеяться – «дело пятерых» для тебя материал. Статья. Может быть несколько статей – в твоей обширной библиотеке. Ты его, скорей всего, сейчас даже и не вспомнишь…
Ну и правильно – не вспоминай. А то еще и в самом деле – запретят.
Позже. Еще через пару дней. Сидели под боком – Санечка и Анна. На конторском диване в закрытой конторской. Ты посередине – эти двое по бокам – с ногами. Смотрел на это со стороны Старшой. А ты чего, книжку листала, по страницам чертила – по тетрадным отчетливо, карандашиком, по книжным – аккуратно, не прикасаясь, другой стороной карандаша. Какое ремесло ни осваивай – привычное не отвалится. А объяснять, как читать прочитанное, выделять главное, излагать внятно своими словами, собирать спорное и оспаривать – в общем, на любой книжке можно. На наших – так, пожалуй, и поинтереснее, чем какой-нибудь хрестоматии. Погорячее. Поопаснее. (…вот тут ты и спрашивай – и что это всегда молодых сюда тянет. Впрочем, это тебя сюда притянуло. Санечка, Сенечка, Анна, Золотарников и Старшой, здесь куда раньше тебя).
- Давайте уже за стол, - подгоняет Старшой наконец. – А то чай… с баранками. Теплые еще.
Где-то здесь вот. За какой-то почти легкой, как в те дни легкой беседой, где Санечка чуть подразнивает Анну, а та, не выныривая, продолжает прикидывать – про конспект и возможное дальнейшее собрание, а Санечка там еще про что-то и интересы нашего дела, а ты сидишь – в чай баранку макаешь, в кружечку, чуть щербатую:
А Старшой – вот надо всем этим, над чаем с баранками, кажется впервые так вот… при младших этого гнезда:
- Ольга… Андреевна, я понимаю, что все решено и подтверждено, но если… Если в дни ближайшие придет другое… предписание – в интересах нашего дела и нашей работы, что вам запретят, и чтобы вы отказались, вы?
«Это, все-таки, нечестно».
Опустить глаза. Даже закрыть глаза. А баранка так и мокнет в чае, крошечки всплывают. Очень тихо, горлом:
- Откажусь.
А потом поднимешь голову. И посмотришь. И Старшой будет знать. И ты будешь знать, что он знает. Нет в этом никакого вопроса. И просьбы нет. Просто он стоит – удобно стоит, просто это надо, и ты укладываешь одно за другим, не экономя (…и может быть, пуля в пулю) – все четыре. Коротких слова.
- Но вы не запретите.
***
Утром нового дня… первым притекает Сенечка. Ненадолго. Говорит, что к Османовым приходили. Что, кажется, на Богоявленском на всякий случай ищут. «Хорошо бы они все склепы там решили перерыть, - усмехается Старшой. – Тогда до Пасхи провозятся».
За ним, к счастью, неспешной походкой появится и Машинист. «Люблю, знаете, под праздник побеседовать с кладбищенскими работниками. Настроение такое… философское становится», — это он до всего смеется.
А тогда – пружиной – распрямляется ему навстречу Змиев. Ох, этот никак не может ждать. А кто бы на его месте – мог? А Машинист проходит себе, садится. При нем еще... сверток. И довольно объемный.
- Фух. Еле вырвался. Значит так - о хорошем. Николай, завтра утром, по расписанию, мы идем. Машиной. В... - и он называет город, и в голосе - легкое, отчетливое торжество. К морю. - Вы - к нам в новые... так сказать, кочегары, это - бумаги, это - одежда, на паровозе – я, со мной в общем свои. Вам, Ольга Андреевна, кстати, тоже подарочек. Вы говорили: у вас какие-то... сложности с паспортом?
…Тогда на столе впервые и появится - серый, засаленный паспорт мещанки Агафоновой, и ты ответишь про себя: «лучший подарок». Пока Машинист проворчит:
- Ну а теперь об остальном, Николай, что тебе придется сделать. Так, мне нужны карандаш и бумага.
На тебя смотрят. А разводишь руками: нет их. Все-таки ему тоже находят. Машинист не пишет - чертит. Быстро. Привычно. Залюбоваться можно.
- Так, Николай, а теперь смотри, какая у нас расстановка сил. Товарищи... нашли тебе очень удачное место... отсидеться. Удобно - что пройти тебе через вон ту слободку и ты почти на месте. А теперь смотри, что на станции сейчас, - и он чертит, он разбрасывает - крестики, черточки, паутинку. - Вот это - откуда ты пойдешь. Вот досюда тебе надо будет дойти. А ориентировочные караулы они здесь, здесь и еще... Сегодня. Завтра, думаю, столько же. То есть, у тебя остается шестьдесят пять шагов. И восемь патрулей. Мое дело - паровоз, твое... проскользнуть. Праздник, еще туман должен быть. Должно повезти. Не пыля, тихонечко. Сделаем?
Это он спрашивает у всех. И Старшой подтверждает ему: если что, поможем.
- Обмундирование разгребай. Рожу бы тебе еще... а, ладно, - проговаривает еще Машинист. И исчезнет. Усмехнется - служба.
Змиев будет сидеть. Смотреть на лист. Качать головой и снова смотреть. Насвистывать. Подорвется потом, разворачивать принесенное.
- Ольга, - медленно под то произнесет Старшой. - А не сходишь ли ты через слободу к станции. Посмотреть, что там по дороге в целом? И что там на станции сейчас происходит. Сделаешь?
- Пройдет? - зачем-то озадаченно хмыкает Змиев.
- Ольга-то? - переспрашивает Старшой. - Эта пройдёт.
А что слобода? Слобода с утра гуляет. Светлый праздник у слободы. Поутру - похмельна будет, тиха, лишнего не вспомнит. И то к лучшему. А вот по другую-то сторону, где станция, там не до праздника…
- Эх, испортили мы бедолагам праздник, - будешь усмехаться, когда вернешься. - Не только пешие стоят, но и конные проезжают. Пока я в лавочке слово-за-слово, двое проехали. Не спешат... Им бы уже пора первую пропускать, а то, может, детей веселить, птиц выпускать...
- Жандармам-то - выпускать?
- Ну так не нас же... Нас-то полагается...
- Со всем рвением... за Веру, Царя и Отечество...
- А может, и в самом деле - любят свою работу? А куда деваться-то...
- Ага - хвать и в жернова, - остро скалится Змиев. И отмахивается, рубит воздух ладонью. - А и черт с ним. Пусть ловят. Не поймают. Знаете, Ольга Андреевна, как там, среди не наших каторжных говорят: ваше дело держать - наше дело бежать. Вот и побежим.
- Спасибо, - зачем-то заметишь здесь. - Не знала.
…Невпопад, не иначе.
***
Карандашик и перед глазами не побежит. Но с чего бы не подумать. А неплохой, вероятно, был бы. Раздел для материала. А может быть и статья. Как подать.
Если, конечно, не скатиться - в сопливое пустословие.
Но ладно. Уже не напишешь. И никто здесь не напишет. Потому что «им держать, а нам бежать» - и товарищи такой-то статьи явно не пропустят. Потому что некогда уже - сейчас Змиев, а дальше... дальше и вообще некогда.
А все-таки жаль. Немного, но жаль. Может быть, неплохо бы вышло.
...Что, в конце концов, а куда деваться-то, и там люди, и тут люди. И там работа и тут работа. (И Отечество. И в общем, наверное, даже любовь).
А получаются все равно жернова.
...Он просто очень удобно стоит. В семи шагах. Если чуть сдвинуться, продолжая болтать у керосиновой лавки, так и в шести с половиной. Мальчик... ну вряд ли сильно старше Санечки с Сенечкой. И шитье наверняка нового мундира ему порядком натёрло шею — это видно, когда он поворачивается и со вкусом, сосредоточенно чешет шею, ниже, за ухом. Цветы-то еще не проснулись, а вот комары - увы. Отвлекаясь от этого занятия, только когда ох ведь точно напомнят ему, что грозному виду гонителя крамолы и опасностей не соответствует. Выправляется - оглядывается молодцом.
И ну да, не видит - привычно копошащихся у керосиновой лавки близ станции. Кишит слобода - что ей, пусть кишит, работает керосинщик - так тоже вроде запрета нет. Он-то тут крамолу бдит. И совершенно не думает, что в шести с половиной шагах...
Ну и хорошо, что не думает. Смешной. Хороший, наверное, мальчик. Но тебя хотя бы не убьют. Ну, как сказать. Но может быть, мы пройдём, мы найдём, как провести Змиева, а тебе когда-нибудь потом твои старшие успеют объяснить. Что уж больно удобно ты стоишь...
А вот этого, Надя, совсем нельзя. Это уже не шампанским куражиться — это уже глаза заливать. Горькой. Пойдем-пойдем, рассказывать пока, что здесь творится.
***
Ладно, Змиев тоже откликается невпопад:
- Надежда... Ольга Андреевна, мне тут сказали. То есть, и Ольга Миролюбова — это тоже вы?
И хмуришься, пытаясь поймать лопнувшую нить разговора, но киваешь, что да, конечно, я. А Змиев отзывается: «Да знаете, заочно знакомы оказались...» Обводит движением ладони стол, на который вынесено что-то из бесценного собрания Старшого, но отвлекается, упирается в чертеж Машиниста, в собственную какую-то черкотню.
Ты вот здесь только думаешь: «О, переоделся». И на вчерашнего не очень похож. Да, для того, кто видел его сегодня и вчера. В темном и плотном кажется шире и ниже себя вчерашнего. И даже лицо... и даже, кажется, на бесценные бумаги Старшого стряхивается - черная, угольная пыль...
«Кажется, этот старый чорт ее туда мешок высыпал. Чтоб мы точно все перемазались», — это Змиев потом рассмеется. Уже когда ты будешь повязывать - яркий, алый полушалочек. Что тоже приехал в этом тюке. Завязывая что-то там узелком. Драненький слегка, но так и что ж теперь.
И пальцы снова будут черные.
А пока Змиев... думает? Змиев снова не может ждать. И как ты знаешь этот шаг, когда он пытается шагать и садиться снова, когда он глядит на бумаги обратно, когда он пытается вернуться в что-то из чтения. Спрашивает и спрашивает себя, что делать, а что делать не находится.
(...а ты что? Пишешь, кстати. Старшому мнимую конторскую книгу расписываешь. Тоже думаешь. Но точно меньше).
Сенечка еще проскальзывает снова. Лишнего добавляет. Бодрится - но все-таки видно: страшновато. Османовых протрясут. И этот след у них верный. И это очень, очень плохо... Это вполголоса отмечает Старшой, пока Змиев - сидит, выстукивает, даже начинает напевать себе под нос...
Что - ты понимаешь только когда он уже шепотом, уже проговаривая... последние строчки, конечно:
Сверху я упала, рубаху я порвала.
Сверху я упала, рубаху я порвала.
Рубаху я порвала, доху я купила.
Рубаху я порвала, доху я купила.
Повторяет ведь - весь распев, смотрит, почему бы это в твою сторону? Задается вопросом:
- И как же там дальше, Ольга Андреевна? - а, нет, он не спрашивает, он прощения просит, так и говорит - с дурацким еще поклоном… - Вы меня, дурака, простите. Но всё кажется, едва вспомню, что там дальше, все сложится...
Ох, соколик, если только за этим дело стало...
(...какая, иной раз, ерунда. Застревает там, где начинается воля. Воля - с которой давно и попрощался, а теперь - выцарапать бы, выгрызть бы ее обратно.
...вот сейчас он как узнает тебя по голосу. Ну а что с того, что узнает. Жандарм он, что ли?)
- Если так - так за чем же дело стало, Николай... как вас здесь, кстати, по отчеству?
Хмурится, вот как точно пытаясь припомнить - и машет в итоге рукой: неужели забыл.
- Пусть будет тоже, что ли, Ефимович?
- Так, Николай Ефимович, за чем дело стало? Давайте, складывайте, - и так, не всем нутром, третью голоса, а то ж вылетит - за щелястые-то стены, а так вылетит-то - да не далеко
Доху я купила, блоху я ловила.
Доху я купила, блоху я ловила.
Блоху я ловила, уху я варила.
Блоху я ловила, уху я варила.
Уху я варила, сваху я кормила.
Уху я варила, сваху я кормила.
- Что вы, Николай, - притихаешь, пока смотрит. Пока они едва ли не все смотрят. - Вы-то должны помнить: люди говорили, я записывала. Они продолжают говорить – а я, как видите, ничего не забыла.
… Знаете, сработало, — это будет: он рассмеется. Не сразу. - Волшебство, Ольга, не иначе. Если и там люди. И бдят и скучно... Тихо, говорите...» - замолчит, взвесит, запросит вдруг остро, весело:
- Ну, Ольга Андреевна, голосить вы умеете - освежал тут в памяти, знаете, зачитался. А... ругаться, а?
Весело спрашивает. Озадачиваешься:
- Ругаться?
- Я подумал: сможете. Так... чтоб и чертям стало тошно. Знаете... так, как бабы по ту сторону Тюремной площади в обжорках ругаются? Так, чтоб сквозь стены долетало... - легко так выдает, почти мечтательно. - Порой... только их вот и слышал.
(...знал бы ты, соколик.
Но что тебе знать – колесо, зубчики, хорошо сработавшая передача…)
- А так зачем тихо, когда можно громко? - продолжает веселиться Змиев. - Ловят-то они воот какого, - встает, нет, вскакивает, выпрямляется, расправляется, сияет весь - а потом от души чихает и садится обратно. Пытается стихнуть, но смеется. - Знатную крамолу. А я так, простенько, словно тут всегда был, а? Ольга Андреевна, как, сделаем?
- Опасно... - это проговаривает Старшой. Он поворачивает, аккуратно стряхивает черную угольную пыль с развернутого "бесценного фолианта". Блеклая зеленая обложка, серые страницы, еще несколько лет - развалится. Скорее, что помнишь, когда вы печатали. Стряхивает, сдувает. - Нагло и очень опасно. Ольга, ты сделаешь?
- Пойду. Постараюсь сделать, - отвечаешь тихо. Считаешь. Шестьдесят пять шагов - это, все-таки, слишком ненадёжно.
А Змиев накрывает поверх - и громко, громко:
- Да, опасно. И нужно оружие.
Тебе будет стыдно. Потому что ты жалеешь. Вот сейчас, сосредоточенно, закрыв глаза, жалеешь. Долго. Так долго, что вместо того, что должна сказать, говорит внезапно Сенечка:
- Плохо у нас с оружием. Совсем плохо.
Сенечкино обидное прозвище — это было до тебя, но всплыло, рассказали – получилось вот как. Тикал Сенечка, спасал - то, что осталось от взятой квартиры, ну что там было-то - ну, оружие оставалось. "И сдрейфил", — это говорил сам Сенечка. Показалось, что за ним идут. Вот и прихоронил - то, что оставалось, в надёжном месте. А место оказалось не надёжным. И что за чёрт упёр - и не был ли этот чёрт в обмундировании - так и не разобрались. Недавно ж было. «Ну что его было, вешать что ли?» - хмыкает в том недавно Старшой. «Так это один раз. А с прозвищем ходить - до-олго», - отзываешься тогда ты. А ведь это то, наверное, утро. Вечер перед ним. Когда надо окончательно собрать... механизм, чтобы он заработал. И со Змиевым всё получилось. Напутствует Старшой. Потом, вполголоса, говоришь ты: «Саня, Сеня - вы сделаете. И не сдрейфите».
И сейчас вот бедному парню, вот этому Николаю Змиеву вот это рассказывать. Потому что дело идет к тому, а ты сидишь и медлишь.
Лёшке уходить. Прорываться и уходить. Алексею нужнее.
А у тебя, скорей всего, уже есть перед глазами открыточка - кудрявым, веселым почерком. И надо будет просто послать очередную невинную телеграмму. После того, как доделаете вот это:
- Есть у нас оружие. Какое-никакое. Держите, Алексей. Как говорится - чем богаты...
Револьвер перейдет. Из рук в руки. И зачем этот чёрт Лёшка запрашивает именно это:
- Надёжный? - потому что слово дальше там пришито, спаяно в одну строку, нельзя сказать одно, чтобы не сказать другое:
- Родной... - дальше надо собраться. Отчитаться спокойнее. - Только, извините, патронов там три, - и еще, Старшому, который знает. - Извините. Берегла как могла.
- Да есть у нас патроны, Ольга Андреевна, - говоришь Старшому, а звенит, почему-то Сенечка.
- Много? — это со Змиевым вы переспросите в один голос.
- Достаточно, - отзывается Старшой.
- Позвольте я позаимствую? Три недостающие и еще столько же про запас.
- Знаете... я еще раз приду к вам ночевать? — это уже подхватываешь ты.
- В нашу веселую кладбищенскую команду? Ольга Андреевна, всегда пожалуйста, - и это снова Сенечка. Потому что Старшой поднимается, командует Змиеву следовать, сейчас они пойдут через не общий вход, к памятникам...
- Нет, Сеня - переночевать и по патроны...
«А видеть, как ты смотришь, и думать, что ты думаешь, Лёшка - я вот совсем не хочу. Да и черт с ним – во что ты там поверишь, не поверишь, главное другое (…сколько там тебя промурыжили-то?) – сам-то – не разучился?»
***
Потому что – было оно, было.
Там вот началось – той самой зимой, на том самом разъезде, где направо – степь, и налево – степь, посреди железная дорога, при ней – домик. По степи воет ветер, по железной дороге обычно два-четыре раза в день гремит поезд. А ничего другого на свете, кажется, и вовсе нет. День ли один протянется, два ли. Когда сначала смеяться будет рыжий возчик Степан (…имя, конечно, тоже не паспортное): «Ну что, Надя, проверим – что вы еще умеете?» А потом – сердиться: «Знаете, Надежда, это отвратительно. Вы так с четырех шагов промахнетесь. В забор. Что вы будете делать, когда за вами придут?» - но вместо того, чтобы сказать – что были же, и не спасло – как назло, снова пытается – пробиться, политься из глаз – на таком-то холоде и ветру – горячим. «Ох, я знаю. Я-то знаю, как это плохо – не уметь». «Надежда, - и дальше он складывает неловко. – Сопли подберите. И давайте учиться. Зима злая будет, волки к людям выйдут, патроны, - усмехается еще раз, - казенные».
А дальше еще помнишь – злее, веселее:
- В парижском цирке обезьяну, говорят, научили. Бить с десяти шагов по свечке. А ты у нас, Надя, девушка умная. Обезьяны точно будешь куда способней и злее. Будем учиться? Понадобится.
- Обязательно буду.
...Ты ведь обещала: научусь. Так ведь и в самом деле было спокойнее. Там ведь очень поддерживало это "понадобится".
И отчего бы и не признаться: понравилось.
Да в конце концов - что было делать-то. Той зимой, в этом-то доме, где по обе стороны - степь, да зима, да метели, и волки, в самом деле подходящие к жилью... Где, кажется, и людей на свете нет, и ничего нет, зацепился где-то недалеко буран за небо, и мира вокруг вовсе не осталось. Тут и так-то - что делать ни начнешь, лишь бы не задавила, не унесла зима... А когда еще вы ждете, ждете, ждете, ждете, а никаких вестей оттуда, где все-таки есть люди, со станции, куда мотается Степан, с деревни, куда изредка ходит Наталья - все нет, нет и нет - что тут только ни начнешь делать... лишь бы наконец, не рвануть - и друг друга не загрызть?
…Например, учиться попадать. Сначала в забор. Потом в доску от забора. Потом в сучок на той доске...
…Потом окажется, что не сложнее. Тяжеловато, но не сложнее. Если надо. А надо бывало. Даже если в итоге тогда и не понадобилась. За вами-то всяко... приходили.
…В конце концов, ты бы точно не пошла, не зная - сумеешь. И должна суметь весьма удовлетворительно.
...А то, что никто никогда не поверит - так это, в конце концов, отличный шанс. Выиграть. Время. Пока поймут, что стреляли, пока поймут, кто стрелял, пока поймут, где он... Один шаг, два шага, три... целую жизнь.
***
- Вот теперь - хорошо, - проговаривает вернувшийся со Старшим Змиев. - Вот теперь совсем хорошо, - собранный, спокойный, прямой - и, кстати, слишком. - Теперь пройдем. А даже если и не пройдем...
И все-таки звенит, бежит, лопается - где-то далеко-далеко, прядью пузырьков в бокале, как где-то в той далекой жизни, в которой еще были - и имена, и адреса - звонкий, дрянной кураж.
- Значит так, Надя... Ольга Андреевна. Надо будет что-нибудь яркое. Вам надо, - он как раз цепляется взглядом - за этот самый полушалочек. Отмечает. - О, подумал. Вот... примерно такое... - наклоняется, слитным движением, как в танце, поднимает - за ярко-красным осыпается - черная угольная пыль. Смотришь. Медленней медленного спрашиваешь:
- Мне. Яркое. Зачем?
- Ну, смотрите, как получается. Утро. Слобода. Она там ведь как бы не вся от станции, так? А я, стало быть, у вас... жаних, - Змиев старательно так и произносит - на "а", потом запинается, меряет взглядом, поправляется. - Нет. Муж наверно. Муж такой... объелся груш, а все равно завидный. На машине служу...И...
Сваха уху ела, приговаривала
Сваха уху ела, приговаривала
Наверху я, наверху я, наверху я ехала…
Пропеваешь это про себя. Отчетливо. Чтобы все нутро и без голоса выдох держало. Голосом вот оттуда и начинаешь:
- Сапоги себе справил. Ирод, паршивец. Со скрипом, для форсу. Как бы не по десяти рублев. А на керосин и вообще и не осталось, - здесь сбавляешь уже и глядишь себе. Как он глядит. И медленно, извиняясь, уже тихим. - Ну, дорогие на вас сапоги, простите, Николай Ефимович...
- Чёрт... Это... ничего? - а ведь спотыкается Змиев.
- Если удобные — это отлично... Как раз, видите, встанут. В то, что, как я поняла, мы будем делать очень громко... С чем нам надо идти.
- А я... - он зачем-то держит. Зачем-то достал. Оружие (...такой... привычный, что дико странно смотреть на него в чужой руке). - Я-то с вами сумею... дуэтом?
- А у вас голова болит, - это, к счастью, подсказывает Старшой. Подхватываешь - за ним и вслед уже:
- Вчера, то есть, сегодня, праздник же. Вам же на службу, на машину завтра. Но нельзя же не хлопнуть, ради благого-то дела. Со старшим, с соседом, с кумом, со всеми кумовьями. А поутру-то и так жизнь не мила, и служба еще, что и лень дуру-бабу заткнуть-то и затрещиной угостить… Алексей. Ефимович. Я что, что-то неизвестное вам рассказываю? - это уже зря. Это уже так. Учителкой.
- Подтягивайте, Николай, - это снова смеется Старшой. Тут-то видишь, как из-за кухонного угла смотрит Сенечка. Картофелину жевал. Застрял. "Полезет - надо будет напомнить. Что сына Османовых, которых и так трясут, каждый третий, что в мундире, вблизи-то опознает". Не лезет. К счастью. Пусть слушает. Пригодится. Вдруг успеет.
- Ольга Андреевна, а вы... так проорете? Все вот это время? Если я... сфальшивлю, например? - смеется Змиев. Старательно смеется.
Шестьдесят пять шагов... нет, хотя бы восемьдесят... чтобы слышал открывшийся керосинщик... жалобам подпевала, мог и запомнить:
- Проору. Подпевайте. Шаг да шаг, и другой, и третий… должны не заметить.
- А заметят, на них хватит. На всех хватит, - скалится Змиев. Веселый, шальной Змиев. Кажется, взлетит сейчас, но нет – не взлетает. Трескается. Там, где трескается, видно: висит над соколиком небо тесное, тяжелое, тюремным затвором – страшней страха, мертвей смерти. Пока проговаривает. – Знаете, больше – никогда. И вас, Надя, если что – не отдам…
Но, в конце концов, вам просто везёт. Но да может же. Должно повезти.
Когда вы выходите, только-только начинает светать. И туман. И действительно туман. Густой, молоком... такой, что ни ветвей, ни тополей, ни крыш слободки - и кажется, что ни с пяти шагов, ни с шага. Кажется. Весной поутру тут всегда туманов хватает. И когда Змиев бежал, были.
Туман пахнет дымом - тёплым, печным и острым, станционным, и, куда деваться, перегаром, остатком повода погулять - где-то, в тумане не разобрать, еще звенят, взвизгивают остатки веселья. И еще чем-то. Свежо, упрямо. Ты понимаешь, чем, когда вы переходите деревянный скользкий мостик через ручей, отделяющий Холерное от слободки. Уже днем, надо думать, когда вернешься, тополя оденутся - первой, невесомой дымкой. Весна же. Ну то есть, если вернешься.
И еще кое-что замечаешь. Надо-то Змиева по спине, ладонью, увесисто приласкать. И, змеиным шипом, на ухо:
- Лёшка! Спину! Да нет, наоборот! По тебе так с десяти шагов в тумане видно, что нич-черта ты не мастеровой.
- А так? - он смеется, пригибается, подгребает тебя под свободную руку - ох крепко - и еще смеется. - Хорошо, не военный. Так хорошо, Надя?
- Лучше. Но воздуху дай, чёрт? Мне ж еще на тебя орать...
- Ну, поехали, - дальше, потом, острым шепотом смеется Змиев. - Я Иван, мало ли на Руси Иванов, вы - Марья, а еще - кто я?
- Чёрт ты косой, ирод окаянный, - нет, не в голос, совсем не надо, чтобы ему откликались собаки во дворах и паровозы на станции. Так, чтоб слышно было, но так, обычненько, и не больно громко. Вроде как и десять лет тут с той же песней ходите, и на одиннадцатый пойдёте. - Слу-жба у него. Тьфу ты горе. Золотые горы обещал, три рубли привез, что я на твои рубли делать буду?
...Восемьдесят шагов. Щелкает окошечко в лавочке керосинщика. Любопытно ему посмотреть, что за муженек-то у конторской с кладбища. Погляди, погляди, рассказывай...
- Вон тому керосинщику долг отдай, в лавку отдай, хозяйке занеси, за сапоги твои клятые возверни должок - дальше-то что? Покупай, Марья, веревку, на мыло не хватит?
Семьдесят. Шестьдесят пять. Шестьдесят. Спинами стоят. Стоят, не поворачиваются. Ай, молодцы соколики...
И откуда у Змиева вдруг такой утренний, такой похмельный басок берется. Про заткнись ты, дура-баба, без тебя тошно, а тут еще и ты взялась, голову пилить?
Пятьдесят. Сорок пять. Чёрт бы его побрал, как бы не в пяти шагах стоит. Лицом. Мимо смотрит. Ох, орёл лихой, вот так и смотри. Ты что делаешь? Крамолу ловишь. Грозную, осиянную, несгибаемую. Что мимо идет? Мастеровщина. Гнутая-ломаная, чёрная, копчёная... Может, и посочувствуешь еще, есть чему...
- Голова еще твоя, окаянная, что ее жалеть-то? Что тебя к куму носило и по всем кумовьям, по маленькой, праздника за ради? Зашибать будешь, с работы выпрут-то, с работы выпрут - по миру пойдём, подаайте... Руки-то вон, дрожат, а?
Сорок. Тридцать пять. Стоит. Стоит как стоял. То ли туман блазнит, то ли затылком видишь: усмехается. Путай туман, путай, ничего он не видит, сочувствует, думает, должно быть - и в самом деле, отвяжись ты, баба-дура, как навязалась, всё тебе будет - и сапожки, и серьги, и новый полушалочек. А то - другой бы давно уже в зубы дуру пару раз поучил, чтоб на людях не лаялась, а этот вон жалеет-обоймается...
Высокого ты ищешь, орел степной, грозного, высокого, а этот что, этот тьфу, если вон бабе своей едва на плечо голову-то положит...
Тридцать. Двадцать пять
А у тебя-то нет, нет вовсе другой возможности сказать: «Лёшка, чёрт, попустись». Ты-то знаешь, чувствуешь, как шаг за шагом – чёрта с два он клонится, он сжимается, он всё напряженней, стянутей, все больше сжимается пружинка, вот-вот освободится - выпустит - лететь на волю пташечку, легкую, увесистую... Да попустись же ты, чёрт, рука дрогнет - ладно, что сдуру зазря пристрелишь, пальцы же сведет, дальше бить не сможешь, не успеешь - добегут.
Двадцать. Пятнадцать. Эти и вовсе далеко стоят. Кружком. Курят, говорят, подходы караулят.
А вам не на подходы, вам на насыпь. Во-он он, паровоз. И тише уже, жалобнее:
- Да у тебя, чёрта, небось на каждой станции по ба-абе, к ним-то к каждой с подарками ехать - так мне, горькой, один хрен без соли доезжает - на, выкуси...
Десять. Пять. Под шагами идущего навстречу Машиниста - он, кажется, подхватывает и распекает - что-то про «ты бы еще сюда цыганский табор приволок!» - стреляют, отлетают в стороны камни насыпи...
Паровоз.
Лёшка, дошли!
И паровоз-то уже из стойла давно выпущен. И впрягся. Дышит. Вздрагивает. Еще вот-вот, еще чуть-чуть – полетит – огненным змием по чугунке, до самого моря. Давай, красавец, выноси – что Николая, что Алексея, что Машиниста своего – выноси, машина, не выдай. Давай, Лешка, слушайся, по ступенечкам, на лесенку, прикрывайся – не найдут…
- Дура ты, Надя! Простите, но ду-ура!
«Что это еще? Кто – и с какой стороны – и сколько до него? И почему это я Надя? А, это он уже на меня орет?» - с лесенки, все-таки не выпрямившись, под свист пара, под ликующую над слободой, до самого кладбища, голосину гудка, под дальний звон колокола – слышишь, Старшой, это мы, поезд трогается, мы смогли – злым, отчаянным змеиным шипением, таким, что горло перехватывает – сказать бы ему, что не надо горлом, горлом не возьмешь:
- Вы ж… преподаватель, человек наш золотой. Талант. Агитатор от бога. Вы слова кладете… ни пули мимо. На что… на какую мелочь – на какую злую ерунду вы собираетесь все это разменять?! – шипит. Свистит. И начинают – поддакивать ему колеса. Все, поехали. Но еще можно вслед – почти шагом, почти даже не шагая, еще слышишь. – Надя… на паровозе – свои. Уговорю. Поехали!..
И ведь черт его знает, Змиева – может и протянул бы руку, попытался, втащил бы – это хорошо, если бы втащил, а то навернулись бы – вниз да под колеса, а того хуже – на насыпь, на потеху – всем, от кого только что ушли. Но одной-то рукой он держится, за лесенку, а вторая-то занята, и никуда ты его в этой тужурочке не денешь, не уронив… а может и в самом деле пальцы-то свело.
…спасибо, родной, уберег меня напоследок. Теперь Лёшку береги. Пусть уходит.
А колеса уже гремят, стучат, цокают, уже и быстрым шагом не очень-то успеешь. Что ей, машине, она железная, у нее расписание. Это ты-то, как раз, можешь. Взять и остановиться:
- Уезжайте, Алексей Ефимович, - тихо, может и не услышит уже. – Хорошо вам ехать.
…А я? Я что… постою, отдышусь, пожалуй. Годы-то не те уже – летать за вами, соколиками. Небось, и на подъем на Немецкой сейчас не взбежала бы – так себе пошла, с передышками. Хорошо, здесь-то город гладкий, равнинный… Далеко видать – весна, рассвело давно, солнце проглядывает, дымом пахнет паровозным и шпалами, летит себе, поет чугунка – вывозит…
Уезжайте, Алексей Ефимович. Вы уедете. Вас не выдадут – ни машина, ни море. Что там у вас будет дальше? Будете служить – в неизведанных морях под чужим флагом? Будете жить – высоко, на чужой земле, с целебным воздухом и ледяными горами? Будете, наверное, тоже изучать, как живут, о чем спорят, что делают – с тем же нашим делом – на других берегах другие люди. Конечно, будете писать. Собирать статьи. Полировать убеждения. Менять их. Спорить споры, разговаривать разговоры. Что-то, может, и сюда до нас будет долетать…
(Николай Змиев – все-таки, наверное, так, под этим именем, лет через десять, пятнадцать, тоже допишет увесистый томик воспоминаний. Где может быть и страницы три будет – о побеге. Но по имени он там назовет только Машиниста. Остальные останутся – «группой товарищей».
Кто ж знает – что именно долетит до него в те края. Что он забыть себе не сможет. Или очень постарается забыть? )
Уезжайте, Алексей. У вас получится. Вы будете жить. Вы будете жить долго, очень долго – вам придется. Это тяжело, я знаю. Год. И два. И десять. И пару десятков лет. Вы будете. Жить – и временами рваться – и жить снова.
Послушайте, Алексей Ефимович… Лёшка – ну кто-нибудь то должен – дожить? Вот вы и доживете. Доживете – и обязательно вернетесь. Вы-то и увидите. Как эта страна…
…А потому что да идите вы все, в конце концов, к чёрту! И ваши, и наши. Глубже, чем к чёрту. К иродовым пасынкам в гнилое подзалупье – и дальше, не останавливаясь. (…«Бо-оже, - тихо прерывает Змиев. – Надежда Андреевна, вы так… долго можете?» - «Знаете… у меня в этот момент обычно не оказывается часов. Но наверно, сколько-то могу. Не повторяясь». «Нет, - здесь он уже остр и смеется в ответ. – Нельзя. Надо что-то попроще. На такое, я боюсь, со всего вокзала все караулы сбегутся. Записывать». «За нами-то обычно они другое записывают…» «А вот и учтите…» «Ох… надеюсь, никогда не учесть…»)
Вот именно так. Не повторяясь. Все восемьдесят шагов и дольше. И гораздо дольше. Идите все, идите, не оглядывайтесь.
Потому что врёте вы всё, черти-дьяволы. Брешете. Какая она «эта», когда – моя?
Моя земля. Моя Россия. Моё, и чёрт вас побери, всё-таки Отечество. И моя тоже. Такая же моя, как и ваша.
И всё то, что было сделано, что было и не было сказано - ведь только потому и было. Потому что - моя.
…Всеми этими пройденными, длинными, вольными, всегда выносившими дорогами - сколько там пробегано - с шесть губерний? - малый краешек – потому что велика ты... Всеми этими голосами, что рассказывали, что пели, что говорили - скажи! - а взамен тому без счета подхватывали, каждый раз выносили на берег, из любой воды, из самой смерти выносили. Тополями этими, которые сейчас снова жахнут за день зеленью, потому что - весна же; яблоками, теми, золотыми, Дубравника; всеми словами, что сама сказала, и что сказать не могла и уже никогда не скажу... Всем, что жила - с тем и встала. Буковкой. Вольной свинцовой пташечкой. На своё место в своём строю. Спеклись. Слились - и никаким шилом теперь из этого набора меня ни выдрать, ни выковырять - ни её от меня, ни меня от неё - вся моя. От моря Черного, до моря Белого, да что теперь - и до моря Карского, и до самого синь-моря-океана - и куда деваться-то, до самой горькой кандальной дороги, до последнего дрянного кабака - всё равно, деваться-то некуда - моя. Золотая, горькая, прекрасная, необъятная моя Россия.
Так вот, Алексей... Алексей, вы меня слышите — это будет. Вы доживете. Вы увидите. Когда эта, наша с вами, единственная на свете земля - сможет. Сделает. Построит - что-то совсем новое. Удивительное. Небывалое.
Ну... хотя бы – попытается.
А я...
А причем тут, собственно, я?
А, да. Понимаете, Алексей Ефимович, все это будет. И вы - будете. Только потому, что пару дней назад всё оказалось на своём месте: и люди, и кони, и пули - и ничего не подвело.
...И всё можно, можно, можно было сделать. Это просто ты, сволочь никчёмная, не смогла и сдалась.
Надя, ну что теперь-то? Толку - если и жрать себя поедом? К тому же и ответ-то прост. Время. Время, которое прошло. За которое и обезьяну можно выучить бить по свечке без промаха. А вывернуться из него нельзя.
И оно пришло. За тобой.
Что ж. Пусть хотя бы – не только за тобой.
Сдохну я там, Лёшка. В этом чужом и чистом воздухе. Скучно сдохну. Когда остановлюсь - и на меня обрушится. И я совсем перестану понимать, о чем я была и зачем.
И уже обрушилось. Но здесь - я еще найду, у меня еще есть, куда идти и что доделать.
А слова? Нет, я еще помню, что они могут. И когда бы я это забыла? Но это ведь - мои слова? Это ведь я решаю, когда им пора уже и перестать?
Я, кажется, понимать перестаю. Что эти все слова вот так вот сделали-то. Кому они помогли, что они изменили? И больше не могу уже - давно, год от года больше - не считать - тех, кого они убили.
Я, кажется, просто больше не могу.
Вот...чёрт.
А перед тобой уже площадь. Перед станцией. Ну а что такого, отдышалась и пошла. Кто их, баб, видит - кто их, баб, запомнит. Нога подведет - поедет каблучок по горбушке редкого булыжника. И не то беда, что больно... а то, что в полушаге-то - фуражка. И точно смотрит. А револьвер-то уехал. С Алексеем. Вот чёрт.
Попустись, Надя. Топор да якорь. Служащий. По железнодорожному ведомству. Не очень выбрит, не до синевы пьян, но пахнет. А сам-то:
- Что-то ты, мать, с утра да спотыкаешься?
Спокойненько. Тихонько. Не выпрямляться только. И глаз не поднимать. Что там на язык лезет:
- Мужа проводила…
- Да у тебя небось таких мужей… на каждом паровозе. Все вы, смотрите богомолками, а сами… - и загибает. Так себе, неискусно. Сделать пока шага три-четыре. Нет тебе больше до меня дела, человек захожий? Вот и хорошо, что нет.
А так-то тебе спасибо. Потому что слово найдено. Нашло себе место. Щелкнуло. Встало. Сработает. Все сложится. Выстрелит. (…в самом деле, какие сейчас театры – какая там неделя Великого Поста пошла? И надо бы успеть. )
ЗЫ: в чем проблема исполняемой песенки: вконтактоссылка!
ее, кажется, еще нет. но мне похрен
вторая сторона бахромы ковра
развесистая и изрядная
где героиню уже начинают топить в пафосе, и в целом понятно - куда она идет и чем кончится
а также поклон советскому кино про разнообразных неуловимых. и паровоз - но как в истории про это время без паровоза?
который все-таки уедет. и все-таки полетит в откос
и да - в этой истории как-то слишком много Алексеев. Ну упс)
*а дальше я кажется прервусь, потому что чо-то кажется что мне передохнуть таки надо)
***
Странно было думать: то, что держалось-удерживалось - год, и год, и другой, среди поражений и потерь, новых, новых и новых - треснуло-то внезапно, с победой. Небольшой - и все-таки победой.
…Побег ну, предположим, Николая, ну, предположим, Змиева, и черт его знает, в каком там городе… (Но круг замыкается, и из него не так далеко до Дубравника – и немного ближе – до моря…) …ну почему бы в наших краях не повторить, вдруг сможем? - удался блестяще. дальше?
ЗЫ: в чем проблема исполняемой песенки: вконтактоссылка!
ее, кажется, еще нет. но мне похрен
где героиню уже начинают топить в пафосе, и в целом понятно - куда она идет и чем кончится
а также поклон советскому кино про разнообразных неуловимых. и паровоз - но как в истории про это время без паровоза?
который все-таки уедет. и все-таки полетит в откос
и да - в этой истории как-то слишком много Алексеев. Ну упс)
*а дальше я кажется прервусь, потому что чо-то кажется что мне передохнуть таки надо)
***
Странно было думать: то, что держалось-удерживалось - год, и год, и другой, среди поражений и потерь, новых, новых и новых - треснуло-то внезапно, с победой. Небольшой - и все-таки победой.
…Побег ну, предположим, Николая, ну, предположим, Змиева, и черт его знает, в каком там городе… (Но круг замыкается, и из него не так далеко до Дубравника – и немного ближе – до моря…) …ну почему бы в наших краях не повторить, вдруг сможем? - удался блестяще. дальше?
ЗЫ: в чем проблема исполняемой песенки: вконтактоссылка!
ее, кажется, еще нет. но мне похрен